Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести - Дмитрий Снегин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Староста не смотрит на нее, смотрит на меня прямо, твердо.
Я выдерживаю этот взгляд и с трудом размыкаю запекшиеся губы:
— Не я, так сыновья ваши, что сражаются сейчас с фашистами, отплатят вам за все.
Он подошел к кровати, широко расставил ноги и сверлит, сверлит меня колючим взглядом.
— Наши одолеют?
— Только отщепенцы не верят!
Теперь уж я сверлю старосту. Постоять за себя я не в состоянии, но умру достойной смертью.
— М-да, — мнет он бороду и уходит.
Ольга плачет:
— Что будет, что будет!..
— Как тебе не стыдно, мама! — кричит Шурик, и гневный голос его звенит где-то у меня в спине: остро, холодно.
«Вот поднимусь и уйду, поднимусь и уйду», — думаю я и час, и два, и весь вечер. Как я теперь понимаю, я тогда забылась и не чувствовала себя в плену, не понимала, что такое плен. Меня ранило, я неподвижна, только и всего. А как поднимусь, все станет на свое место: линия фронта, наш батальон, генерал Панфилов, Лысенко, Искандер. А страхи, староста и прочее — порождение больного воображения. И вообще, кто угодно может попасть в плен, только не я!... Я мечусь в постели от дурных предчувствий, все мое тело горит, как в огне, и режущая боль пронизывает мне грудь, голову, ноги.
Стучат в дверь. Я замираю. Тишина. Может быть, ветер хлопнул калиткой. Нет, Ольга Васильевна сорвалась с постели, метнулась в сени, тревожно зашептала. Звякнул крючок. Она пятится, а через распахнутую дверь в комнату вваливается староста с мешком за плечами. Он ставит мешок у шестка, смиряя бас, говорит:
— Тут тебе, Васильевна, на первый случай мука.
— Ой, да зачем же, ой спасибо! — благодарит Ольга.
Староста цыкает:
— Я у тебя не был, поняла?
Когда затихают его шаги, с печки свешивается Шурик, шепчет заговорщицки:
— А ты боялась — пропадем.
— Спи, — устало роняет Ольга.
Она неподвижно стоит у печки, возле мешка. Долго, одиноко. Но лицо ее спокойно.
Шурик засыпает, судя по ровному и глубокому дыханию. Стараюсь дышать ровно и я. Ольга Васильевна поворачивается ко мне, спрашивает одними губами:
— Забоялась?
— Ничего, прошло.
Она садится на табуретку, с которой Шура кормит меня, спрашивает:
— Замужем?
— Да.
— Такая молоденькая?
— Мне уж двадцать два.
— А по обличию девчонка. Кто муж-то?
— Военный. — И говорю с гордостью: — Мой Володя не спаникует, не покажет спину фашистам. Он громил их еще в Испании...
Ольга Васильевна сидит сгорбившись, перебирает узловатыми пальцами складки передника. Мне виден силуэт и то, как колышется ее грудь: вдох, выдох.
— А мой был хозяином. Хорошим хозяином. Колхоз на ноги поставил, люди вздохнули всей грудью. Да, вишь, нетерпелив удался: до всего ему дело было. Не всем он такой нравился.
Ольга забыла, что уже рассказывала мне об этом. Она поднялась:
— Что-то я, дуреха, ноне расстроилась. Кому теперь интерес до чужого горя... Да, может, он и вправду был непутевый, Андрей.
Я хотела рассмеяться, но не смогла, поморгала лишь здоровым глазом:
— Тетя Оля, не умеете вы лгать. Ведь знаете: хороший он.
— Не умею, — выдохнула она и, уронив лицо в ладони, тихо заплакала.
В тот вечер она стала мне матерью. Родной. И вообще я горячо полюбила всех наших людей — и Шурика, и старосту. Деревня Леонидовка находилась на отшибе в густом лесу, бои шли где-то невдалеке, и неприятелю пока было не до нас. Тихо, спокойно, как и не было войны. Для размышлений у меня времени хватало. Я стала быстро поправляться, начала ходить по комнате, хорошо ела.
Вездесущий Шурик приносил новости то радостные, то печальные.
— Знаешь, сколько психических фашистов возле фабрики Ленина положили наши...
— Эх, сдали Волоколамск...
— Тетя Майя, тетя Майя, наши подбили пятьдесят ихних танков возле Дубосекова!..
Пришла как-то Вера, красивая, пышноволосая, заохала, заахала:
— Ах, Майка, Майка, где твой румянец, высокая грудь, быстрая походка? Одно утешение: такая ты фрицам едва ли приглянешься.
Она плачет и смеется сквозь слезы.
— Твои часики, деньги и документы припрятала в надежное место.
— Спасибо. Но я хотела спросить... как твой лейтенант?
У Веры туманятся глаза. Она садится на скамью, усаживает меня:
— Молчи... не надо! — И после паузы: — Ты давно догадалась, что у нас любовь?
Да, я догадывалась. И не только я...Он — это уполномоченный особого отдела в нашем батальоне. Их с первых дней знакомства влекло друг к другу. Конечно, они скрывали свои отношения. Да разве скроешь от солдат на фронте?
Вера обнимает меня, и я чувствую, какое у нее горячее тело.
— Понимаешь: война, плен, страдания, а у нас такая любовь, такая любовь! И главное, хочу ребенка, понимаешь...
На фронт я шла воевать, стрелять, перевязывать раненых, убивать врагов. Сама могла быть убита. А тут плен, председатели колхозов, какие-то старосты, Шурики, любовь! Нет, не такой мне виделась война.
Вера продолжает, как в забытьи:
— Мне порой кажется, что он ради меня попал в плен. Каждую минуту его могут разоблачить и — смерть. Меня к ним за проволоку пускают и нам удается переброситься двумя-тремя словами.
— Твой особист вовсе не ради любви вашей пошел в плен...
У Веры глаза стали чужими:
— А как ты думаешь: легко нести службу, которую ему поручили? Такое каждому шибздику по плечу, думаешь?
— Не каждому, — сдаюсь я, понимая, как дурно поступила.
Вера отходит.
— Он велел предупредить: скоро всех военнопленных фашисты приберут к рукам. Ему удалось связаться не то с местными партизанами, не то с подпольщиками. Организуется наш побег и переход через линию фронта. А ты... словом, поправляйся. Ударными темпами поправляйся.
Поправиться я не успела. Душой окрепла, но кровоточили раны.
СТРАНИЦА ДЗЮБЫ И ШУРИКА
Вера больше не приходила. Томительно тянулись дни, а она не приходила. В Леонидовке, предупредил Шурик, появились немцы, полицаи. Пока живут мирно, но высматривают, вынюхивают.
Однажды среди ночи всех жителей села согнали в дом тети Оли. Шепчутся женщины, вздыхают, шмыгают носами. Темно, тесно, от спертого воздуха дышать нечем. Издалека доносятся глухие орудийные раскаты. По голосам я различаю, когда стреляют немцы, когда наши бьют. Наши настойчиво, яростно, значит, наступают, а те зло огрызаются.
— Слышите, — говорю я женщинам, — наши близко!
Вдруг распахивается дверь и кто-то невидимый в потемках с порога кричит:
— Товарищи колхозники, наши пришли, красноармейцы!
Что тут началось: объятия, слезы, смех. Мечутся по тесной комнате, возгласы:
— Родимые, не дали поганым фашистам погубить нас!
— Не оставили в беде!
— Встретить надо, бабоньки, хлебом-солью...
Я тоже обнимаюсь со всеми, забыла о ранах. А в голове сверлит: где я слышала этот голос? Хочу пробиться к человеку, который принес радостную весть.
Внезапно вспыхнули карманные фонарики. Заметались снопики света, раздалась немецкая речь. Мы остолбенели: в дверях с автоматами наперевес стояли фашисты; кое у кого в руках были плетки. Впереди всех с белой повязкой на рукаве Дзюба. Я сразу узнала его. Он-то не мог узнать меня в толпе, да и остались от меня той, прежней, кожа да кости.
Говорит Дзюба:
— Красноармейцам обрадовались, колхознички... А ну, выходи, советские!
По нашим головам пошли гулять плетки. Женщины шарахнулись, негодуют, норовят оттолкнуть автоматчиков. Куда там...
Когда рассвело, погнали нас по пустынному заснеженному полю с волнистыми рядами неубранного льна. Дует ветер, знобит. В мутном небе потянулись на восток первые немецкие бомбардировщики. Тупое безразличие овладело всеми. Я это чувствую по тому, как все мы в молчаливом покорстве идем туда, куда нас гонят. А куда и зачем — не все ли равно. Пусть каторга, пусть расстрел — все равно.
Нет, не все равно. Нас не гонят — мы сами идем. По снежной целине, по неубранному льну... А по большаку еле ползут подбитые немецкие танки, повозки, орудия, ползут на запад. Понуро шагают раненые тоже на запад. Канонада все слышнее, напористее. Женщины мои подняли головы, и шаг их стал тверже. Снег под ногами похрустывает радостно. Так обреченные не ходят...
Нас водворили в льносушилку. Правда, не всех. Почему-то не тронули Коржуновых: отца и двух дочерей. Про них тетя Оля рассказала мне: когда в Леонидовку входили фашисты, Коржунов-отец встретил их хлебом-солью, а по бокам красовались дочери.
Чтобы не замерзнуть в льносушилке, женщины принялись затыкать дыры куделью.
Потянулись тревожные дни. Про нас словно забыли. Я слушала фронт, гром наших орудий.
— Слышите, — сзывала я женщин, — это наши пушки по их танкам бьют. Слышите, как звонко и часто — значит, прямой наводкой. А там, левее, — гул. Это гаубицы по отступающим фрицам колотят.
— И откуда ты такая грамотная?
— Ой, совсем близко, родимые мои, хорошие, «катюша» сыграла! Скоро наши появятся, честное слово, скоро!